Спектакль "Тополя и ветер" по пьесе Ж.Сиблейраса в "Сатириконе" Фото: Иван Мурзин / ТАСС

Андрей Архангельский – о том, почему российская власть испугалась речи Константина Райкина

На прошлой неделе в прокат вышел фильм Николая Хомерики «Ледокол». История основана на реальных событиях: 15 марта 1985 года ледокол «Михаил Сомов» был зажат льдами вблизи побережья Антарктиды, и моряки вынуждены были провести много дней в ледовом плену. Производственная драма, снято реалистично, режиссер хороший, не попса – но почему-то все равно не веришь этому фильму. На дворе, напомним, март 1985-го – страну только что возглавил Михаил Горбачев. Но странным образом имя генсека в фильме ни разу не упоминается даже мимоходом; экипажу (сотня человек), по мысли авторов, эта тема настолько неинтересна или не важна, что они не вспоминают об этом ни разу за все 133 дня вынужденного дрейфа, маясь от тоски и сходя с ума от бездействия.

Приоритет власти – вытеснение из массовой памяти ключевых событий, лежавших в основании постсоветской России

Объясняется этот странный, нелогичный пробел (в 1985 году нового генсека обсуждали все, даже на переменах в школе) просто: само упоминание перестройки или Горбачева для сегодняшнего российского кино негласное табу – как и многие другие события недавнего прошлого. Для того самого кино, которое финансируется государством, а государство, как напомнил пресс-секретарь президента России в своем первом комментарии по поводу выступления Константина Райкина, за свои деньги имеет право «расставлять приоритеты». Приоритетом, как мы можем, например, судить по этому фильму, является вытеснение из массовой памяти базовых, ключевых событий, которые лежали в основании нынешнего государства – постсоветской России. Если бы не было 1985 года, не было бы и 1991-го; а если бы не эти два события, не было бы и условно и нас с вами нынешних, и всего, что случилось с нами в течение 30 лет, вплоть до сегодняшнего дня. Эти даты для нас все равно что Французская революция для Франции или принятие Декларации независимости для Америки. Это называется «базовый миф» – и вот память о двух базовых событиях с помощью массовой культуры сегодня вытесняется. Это и есть цензура.

Сегодня цензура – это не граф с бакенбардами, которому эрудиция и образование позволяют редактировать самого Пушкина

Надо понимать, что сегодня цензура – это не какой-нибудь граф с бакенбардами, которому уровень эрудиции и образования позволяет редактировать самого Пушкина. И не человек во френче старого образца, который говорит писателю: «Такое можно будет напечатать лет через триста, не раньше» (как якобы сказал главный советский идеолог Суслов, когда прочел роман Гроссмана «Жизнь и судьба»). Выражаясь философски, цензура сегодня безосновна; она построена на том, что «люди сами всё понимают». Государство финансирует большинство культурных институций и художников. В силу им же, государством, установленных правил денег вам взять больше неоткуда – или это связано с большим риском. Вы же не хотите лишиться господдержки в следующем году? Нет, не хотите, вы же не идиот. А значит, вы прекрасно понимаете, на какие темы можно и нужно говорить, снимать, рисовать, чтобы государству понравилось. И на какие темы не нужно говорить, чтобы государство не расстраивать. Поэтому системе больше не нужен ни граф с бакенбардами, ни товарищ Суслов: деньги в соединении с авторитарной этикой (государственные интересы важнее интересов отдельного человека) сами все сделают как надо.

Цензорами работают сами «игроки» – «нежелательное» отметается ими самими еще на этапе замысла; это «нежелательное» просто не рождается на свет. Так что цензоры в классическом смысле не нужны, еще и экономно получается. Это – действительно так! – нельзя даже назвать цензурой; ее действительно в прямом смысле у нас нет, а есть просто «понимание правил игры» самими игроками. Это какой-то идеал даже не в духе Оруэлла, а в духе Олдоса Хаксли. Государство могло бы с интонацией Олега Табакова, как в известном всем сериале «Семнадцать мгновений весны», похлопать по плечу художника, сказав ему: «Мне очень приятно, Штирлиц, что вы так хорошо все понимаете. Мне вообще очень приятно с вами работать, Штирлиц».

То, чего нельзя называть

Другим важным правилом этой игры является не говорить вслух о самом важном, о самом болезненном. И не называть вещи своими именами. Про себя можно, на кухне – но только не вслух, но только не в официальном месте. В этой боязни гласности есть что-то иррациональное, словно бы люди, которые установили эти правила, боятся, что слово обладает собственной материальной силой. Довольно странно, что само произнесение какого-то слова могло бы на 16-м году существования системы кого-то напугать, но тем не менее мы с удивлением должны признать: нынешней власти действительно неприятно произнесение вслух слова «цензура».

Райкин – часть официальной культурной элиты, это не маргинал, а часть истеблишмента, что в переводе означает «стабильность»

И еще важно, кем оно произнесено. Константин Райкин – руководитель знаменитого театра «Сатирикон», театра, который – уникальный случай – с разрешения еще брежневской власти когда-то целиком переехал из Ленинграда в Москву; сын великого Аркадия Райкина. Как это ни парадоксально, но для нынешней власти понятие «Райкин» – как фамильная драгоценность, скрепа и связь с советским прошлым; это примерно как «Высоцкий» – то есть какая-то вольность, допущенная с разрешения, с позволения самой власти, и потому ею самой особенно любимая, как трудный ребенок. Предательское слово из уст этого ребенка особенно обидно; и поначалу власть себя ведет так, как обычно, – насылая на Райкина условного Хирурга; но очень скоро в лице того же пресс-секретаря президента Пескова сообщает, что Райкин ей дороже всех «мотоциклистов». Что случилось там за одни сутки?

А вот что. Райкин – часть той самой официальной культурной элиты, это не маргинал, а часть истеблишмента, что в переводе означает в том числе и «стабильность». Это значит, что трещина неожиданно прошла по самому борту стабильности. И быстро стала разрастаться – от неожиданно массовой цеховой солидарности (в поддержку Райкина высказались коллеги, с которыми тоже нельзя не считаться, – тот же Олег Табаков, режиссеры Серебренников и Звягинцев, причем открыто, в печати). Циник скажет, что на культуру у государства закончились деньги и поэтому культура бунтует. Даже если это и так, государственную культуру вначале приучили к ежегодным дозам, а теперь ее «ломает»; но это способствует и временному просветлению, и считается началом выздоровления.

Нынешняя власть не породила собственных идей и концептов, в том числе и культурных. Не создала ничего собственного, кроме симулякров и реконструкций. Гигантские усилия были потрачены на то, чтобы лишить людей подлинной памяти о прошлом, заместив ее поддельной памятью. Это довольно сложная операция, но она была проведена – как на массовом уровне, так и на уровне корпораций или профессиональных сообществ. Точно так же, как из массового сознания были вытеснены два ключевых события – 1985 и 1991 годы; так и из памяти коллективного художника было вытеснено базовое событие, с которого «все началось», – с отмены в середине 1980-х цензуры.

Власти удалось убедить художника, что «цензура даже полезна» и «есть везде, даже в США»

Для большинства граждан СССР, прямо скажем, это не было чем-то особенно важным. Но для любого художника перестройка означала в первую очередь «отмену цензуры»; цензура к тому времени настолько достала всех, что у нее не могло быть ни одного защитника. Отмена цензуры в качестве базовой ценности для художника очень долго не подвергалась сомнению, она была константой, аксиомой. Отмена государственного вмешательства в культуру – это и есть начало начал, отсюда вели отсчет новые отношения между художником и властью. Но нынешней власти постепенно удалось убедить художника, что «цензура даже полезна» и что «цензура есть везде, даже в США». Травматическая память о цензуре вытеснялась с помощью нефтяных денег в сытые годы; усыплялась новоязом (не цензура, а приоритеты; не цензура, а госзаказ), изгонялась словами «патриотизм» и «война» – художнику внушали, что сейчас «такое время», что безопасность важнее, чем свобода. И казалось, что власть добилась своего: ни о какой свободе элита давно уже не рассуждает, считая это «субъективным ощущением».

Но внезапно все усилия пошли прахом – как выяснилось, от единственного слова, произнесенного вслух: цензура. Память о цензуре оказалось все-таки сильней – ее не удалось вытеснить целиком. У художника сработал инстинкт, сработала память о травме. Как во время минутного протрезвления, все вдруг на мгновение вспомнили, с чего все начиналось: с отмены цензуры. И что вообще-то это и есть базовая ценность.

Сила слова против силы денег – примерно так выглядит новый культурный конфликт

И к этому нужно прибавить еще один момент. Художник не может не понимать – будучи связан по рукам и ногам всеми этими договоренностями с государством, он, по сути, уже не может создать ничего талантливого. У него есть деньги – правда, уже меньше, чем раньше, но за эти деньги он обречен на воспроизводство банальщины. Эта система самоцензуры оказалась настолько губительной для таланта, как не была губительна даже советская. И каким бы художник ни был конформистом, он не может этого не чувствовать. Хор в поддержку Райкина – это даже не про цензуру; это вой по собственному загубленному таланту, по проданному за две дачи и два дома в Испании собственному дару. Это коллективная боль российской культуры – от растраченного впустую времени. Чувство обиды художника оказалось сильнее самоцензуры и чувства самосохранения. И власть, вероятно, это почувствовала – даром что она любит притворяться бесчувственной. Она именно нутром почуяла опасность, почувствовала, что тут всколыхнулось в людях – пусть и на миг – «настоящее», именно что базовый инстинкт, и точно так же инстинктивно сдала назад. И получается, что косвенно даже похвалила Райкина за смелость (на самом деле надеясь такой парадоксальной похвалой его «успокоить»).

В любом случае самое важное в этой истории вот что: система, которая казалась очень крепкой, зашаталась от одного только слова. Сила слова против силы денег – примерно так выглядит новый культурный конфликт. Правильное слово, произнесенное вслух, как мы видим, в России по-прежнему может очень многое.

Источник: [6] Почему система зашаталась от одного слова «цензура»


Поддержать проект